— Вот как? — Она удивленно уставилась на него. Выражение ее лица изменилось. — Ты хочешь написать мой портрет?

— Ну да. — Он старался говорить небрежно. — Тебя еще никогда не писали?

— Нет. Хотя давно бы следовало, принимая во внимание мою известность.

— Ну вот, теперь ты имеешь эту возможность. Для тебя это будет совсем не плохо. Все лучшие полотна выставят в «Оранжери». Тебя, конечно, сразу узнают.

Он видел, что разбередил ее тщеславие. Но она еще колебалась и мерила Стефена взглядом, словно оценивая его способности.

— А ты умеешь писать? Я хочу сказать, можешь ли ты написать так, чтоб было похоже?

— Положись на меня. Я уж постараюсь.

— Да, я думаю, что ты постараешься, — в своих же интересах. — Внезапно она вспомнила что-то. — Но ведь в следующем месяце я уезжаю в турне.

— Времени хватит, если ты в течение трех недель будешь приходить ко мне каждый день. А детали отработать я могу и без тебя, когда ты уедешь.

Снова он видел, что она мысленно прикидывает, стоит ли игра свеч.

— Ладно, — сказала она наконец своим обычным, резким, грубоватым тоном. — Не все ли мне равно, в конце-то концов. Меня от этого не убудет, я полагаю.

Стефен с трудом подавил возглас радости и облегчения. Дело было не только в том, что он давно, с первого дня знакомства, мечтал написать ее, но она к тому же как нельзя лучше подходила к той теме, которая сейчас целиком завладела его воображением. Он поспешно дал девушке свой новый адрес, попросил ее прийти к десяти часам утра — в черном свитере и плиссированной юбке — и поскорее распростился с нею, боясь, как бы она не передумала.

Шагая по бульварам, он был приятно взволнован достигнутыми за день успехами и только тут вспомнил, что ничего не ел со вчерашнего вечера, когда шофер попутной машины поделился с ним бутербродом. Голод поразил его внезапно, как удар грома. Он нырнул в первую попавшуюся лавчонку и купил небольшую булку и кусок колбасы. Но стоять на месте он не мог. В сгущающихся сумерках он побрел мимо Ботанического сада, покусывая хрустящую булочку и сочную колбасу в оболочке нежного белого сала. Как вкусно! Он чувствовал себя свободным, счастливым и необычайно взволнованным.

6

На следующий день он все приготовил для сеанса, поставил холст на мольберт и стал ждать Эмми, сгорая от нетерпения. Она опоздала на двадцать минут.

— Наконец-то! — воскликнул он. — Я думал, что ты уж не придешь.

Она ничего не ответила. Остановившись на пороге, она окинула взглядом жалкую конуру — голые дощатые половицы, колченогий плетеный стул и провисшую складную кровать. Потом перевела холодный, безжалостный взгляд на Стефена.

— Ты что — вконец обнищал!

— Почти что.

— Зато нахальства у тебя хоть отбавляй. Заманить меня в такую дыру! Здесь негде даже повесить жакет.

Стефен покраснел и принужденно улыбнулся.

— Конечно, это далеко не палаццо, но и не такая уж плохая комната для художника. Только дай мне написать тебя, и ты об этом не пожалеешь.

Она скорчила презрительную гримасу, опустив уголки губ, но все же, пожав плечами, вошла в комнату, позволила Стефену снять с нее жакет и подвести ее к окну.

Освещение было прекрасное, и, почувствовав внезапно прилив сил, Стефен начал набрасывать композицию, которая теперь всецело завладела им. Так как по условиям конкурса сюжет должен быть «классическим», Стефен взял за основу аллегорию на античную тему, хотя и в современной интерпретации: картина должна была называться «Цирцея и влюбленные». Возможно ли, что нелепая история с мадам Крюшо, отложившись где-то в подсознании, послужила той искрой, которая воспламенила мозг Стефена, озарив его этим странным видением! Причудливые символические образы реяли перед его мысленным взором, держа в плену все его чувства. Сладострастие вступало в борьбу с добродетелью, и похоть принимала форму крадущихся, подстерегающих свою добычу зверей… Все это пока еще было похоже на сон, на мираж, однако в таинственных глубинах сознания он ощущал силы, способные воплотить это видение в жизнь.

Он мог бы писать целый день, но выражение лица Эмми заставило его насторожиться, и он побоялся задерживать ее слишком долго. В полдень он сказал ей, что, пожалуй, на сегодня хватит. Она тотчас подошла к холсту, на котором он углем сделал уже довольно отчетливый набросок с нее во весь рост. Хмурое выражение сбежало с ее лица, угрюмый взгляд просветлел, когда она увидела себя в центре полотна в такой естественной, привычной для нее позе: ноги слегка расставлены, руки упираются в бедра… Она не промолвила ни слова, молча позволила Стефену подать ей жакет и лишь на пороге обернулась и кивнула ему:

— Завтра в это же время.

Весь день, пока не стемнело, он работал над фоном. И затем день за днем продолжал работать почти без отдыха, не всегда в одинаково приподнятом настроении, но всегда упорно и целеустремленно, временами испытывая упадок духа, временами — мгновения опьяняющего восторга. И вместе с тем, изо дня в день встречаясь с Эмми, он не мог не замечать, как растет его чувство к ней. С каждым днем ему недоставало ее все больше и больше, и, когда по окончании сеанса она уходила домой, он тосковал по ней. Здесь, в Париже, без Пейра, без Глина он был очень одинок. Но только ли чувство одиночества заставляло его постоянно искать общества Эмми? Досадуя на свою слабость, Стефен напоминал себе, какую антипатию пробудила она в нем при первой встрече и как не раз потом ее нечуткость и грубость возмущали его. Когда Эмми бывала в дурном настроении, он пытался развлечь ее беседой, но она отвечала ему односложно, а если он предлагал ей отдохнуть, она тут же, не обращая на него ни малейшего внимания, закуривала сигарету и, растянувшись на животе на его кровати, принималась перелистывать мятые страницы какого-нибудь спортивного журнала. Стефен понимал, что сам он ничуть не интересен ей и только тщеславие приводит ее ежедневно в его каморку. Десятки раз на дню она подходила к мольберту, чтобы проверить, как идет работа, и ни разу не обмолвилась добрым словом о его искусстве, но зато нахваливала себя:

— А я выгляжу совсем недурно, правда?

Когда он рассказал ей легенду о дочери Гелиоса и морской нимфы Персы, описанную в «Одиссее», ее воображение разыгралось. Мысль о том, что она как бы обладает силой, способной превращать человеческие существа в диких зверей, заставила ее улыбнуться.

— Поделом им! Чтобы неповадно было лезть!

Ее вульгарность покоробила Стефена. Однако даже это не могло его отрезвить. Почему так упорно, так неудержимо влекло его к ней? Он старался проанализировать свое чувство. Что он, в сущности, знает о ней? Да почти ничего. Разве только то, что она банальна, груба, чрезвычайно упряма и примитивна, совершенно лишена воображения и абсолютно бессердечна. Сущее ничтожество. Она не имела ни малейшего представления об искусстве, нисколько не интересовалась его работой, и ей становилось нестерпимо скучно, как только он начинал говорить с ней о живописи. Но она была божественно сложена — разве он не воспроизводил на холсте каждый тончайший изгиб ее сильных стройных ног, ее плоского живота и крепких маленьких грудей? — и вместе с тем миниатюрна. И хотя пышные тела рубенсовских женщин могли восхищать его на полотне, в жизни его влекло к более изысканным пропорциям. А в ней была та отточенность форм, то изящество, которые всегда приводили ему на память гойевскую «Маху». Тем не менее ее никак нельзя было назвать красивой. Она походила на хорошенького мальчишку, но губы у нее были слишком тонкие, ноздри слишком сильно вырезанные, а выражение лица, когда она не следила за собой, почти угрюмое. Он ясно видел все ее недостатки, но, как ни странно, это нисколько не уменьшало его влечения к ней. Чувство росло, невзирая на все старания Стефена подавить его.

Он беспрестанно, каждую минуту, стремился быть возле нее, и, как только она уходила, им овладевало беспокойство, и он чувствовал себя несчастным. Так остро и болезненно отзывалась на нем малейшая перемена в ее настроении, что его охватывало презрение к самому себе. В те редкие минуты, когда она была мила с ним, душа его ликовала. Порой, когда Эмми была расположена поболтать, она принималась расспрашивать Стефена о той единственной стороне его жизни, которая, по-видимому, только и могла интересовать ее.