Он явился рано, около четырех часов, — делать ему все равно было нечего, — и, поскольку генерал все еще не вернулся из Гиллинхерста, Аделаида могла быть спокойной, что им никто не помешает.

Она отлично накормила сына, подав свежеиспеченный сассекский торт и горячий поджаренный хлеб, намазанным джемом, который Джофри особенно любил. Затем, усевшись на кожаный пуф — прямая и стройная, — она взялась за вязанье, а сын, вытянув ноги перед ярким огнем, лениво покуривал сигарету, выпуская дым через нос.

Аделаида завела разговор о том, что было наиболее близко сердцу сына: сколько ему удастся настрелять дичи во время финальных состязаний охотников Стилуотера; какое место займут его гончие на предстоящих соревнованиях; какой приз он может получить на скачках с препятствиями для джентльменов-наездников в Чиллинхеме.

Время приятно текло для Джофри, наслаждавшегося звуками собственного голоса. Мамаша умела доставить ему удовольствие, она не хуже кого угодно понимала толк в лошадях, ну и, конечно, боготворила его. Часы пробили шесть. Погасив последнюю сигарету, Джофри неторопливо поднялся с кресла.

— Благодарю за милую беседу и чай, матушка. Так приятно было поболтать с вами.

— Мне тоже, Джофри. — Она вышла с ним в холл, помогла надеть тяжелое, подбитое мехом пальто, затем, стоя под газовым рожком с зеленым абажуром, создававшим в комнате освещение подводного царства, как бы вскользь заметила: — Кстати, я слышала, что твой кузен вернулся домой.

— Да, такая неприятность. Я, конечно, не намерен встречаться с ним.

— Это разумно, Джофри. И на твоем месте я посоветовала бы Клэр держаться от него подальше.

Джофри, повязывавший в эту минуту цветастый шарф, приостановился и посмотрел на мать.

— Что вы хотите сказать этим?

— А вот что… Ты, конечно, не забыл, что вытеснил его из сердца Клэр… Это должно страшно уязвлять его. А после всех этих лет, проведенных в самых низкопробных парижских притонах… ему не очень-то можно доверять.

— Можете не напоминать мне об этом, я и сам знаю. Этот малый способен на все.

— В таком случае, чтобы я была спокойна, непременно поговори с нашей милой Клэр.

Он завязал наконец шарф и оглядел себя в небольшом зеркале у вешалки.

— Ладно, ладно. Спокойной ночи, матушка.

— Спокойной ночи, Джофри.

Она постояла в дверях, пока он заводил мотор своей спортивной машины, но вот колеса зашуршали по гравию и автомобиль скрылся. Тогда, довольная своими дневными трудами, генеральша повернулась и вошла в дом.

Джофри ехал на большой скорости, чрезвычайно умело ведя машину. Он считал себя хорошим автомобилистом и, сидя за рулем, частенько предавался раздумью, — главным образом о том, не принять ли ему участие в Бруклендских автомобильных гонках. Вот и сейчас свежий воздух, бивший ему в лицо, должно быть, заставил его мозг заработать куда энергичнее, чем могла предполагать генеральша. Так или иначе, срезая углы и ласково поглаживая при этом тонкий руль машины, он без конца спрашивал себя: «На что намекала старуха?»

Она явно не без причины позвала его на чай. В прошлом, когда он учился в школе и в Сандхерстском колледже, мать часто писала ему и самое главное обычно излагала мимоходом — в приписке, словно вспомнив в последнюю минуту. Так неужели она вызвала его сегодня для того, чтобы сказать эту последнюю фразу насчет Клэр? Джофри усмехнулся и надвинул на лоб свою клетчатую фуражку. Природная самонадеянность, вкупе с воспитанием, полученным в привилегированных учебных заведениях, где его приобщали лишь к искусству бить по шарам различной величины, не слишком способствовали развитию его мыслительного аппарата, но длительное общение со спортсменами, букмекерами, завсегдатаями скачек и конскими барышниками выработало в нем своеобразную проницательность, острое чутье на то, что он называл «подвохом». А потому он воспринял намеки матери совсем иначе, чем она предполагала, и принял решение, резко противоположное тому, что она советовала: он не станет говорить с Клэр, а будет молча, исподволь наблюдать за развитием событий.

Двадцать минут седьмого он уже был дома; Клэр, которая обычно возвращалась поездом, отходившим от вокзала Виктории в половине шестого, еще не приехала из Лондона. Поднявшись наверх, чтобы помыться и переодеться к обеду, Джофри остановился у маленькой гостиной, примыкавшей к спальне жены. В этой комнате Клэр проводила много времени, так как она была солнечная и удобно расположена. Постучав на всякий случай в дверь и не получив ответа, Джофри секунду помедлил и вошел. Комната была прелестная, выдержанная в светло-серых тонах, с бледно-розовыми портьерами и такими же ситцевыми чехлами; все здесь было хорошо знакомо Джофри: он частенько заходил сюда в отсутствие Клэр — побродит из угла в угол, потрогает одно, другое, перевернет письмо на письменном столе, визитную карточку на каминной доске, как и подобает заботливому и, пожалуй, несколько подозрительному супругу, для которого дела жены, а особенно их финансовая сторона, представляют вполне естественный и притом немалый интерес.

Сейчас, однако, его ревизия была более целеустремленной. Он подошел прямо к бюро, которое Клэр никогда не запирала, и принялся методически обследовать его. Добрых десять минут он просматривал бумаги в ящиках и отделениях. Ничего, положительно ничего. Безобидность того, что он обнаружил, — вплоть до своих старых снимков в форме Сандхерстского колледжа, — вызвала легкий румянец на его щеках.

Несколько пристыженный, он уже готов был повернуться и уйти, как вдруг в верхнем отделении увидел сложенный листок. Это был оплаченный счет на четыреста фунтов стерлингов; на нем стоял штамп галереи Мэддокса, Нью-Бонд-стрит, 21, и выписан он был за две картины Стефена Десмонда — «Благодеяние» и «Полдень в оливковой роще».

7

Было начало марта, день клонился к вечеру, и ежемесячное заседание Окружного совета Западного Сассекса медленно подходило к своему долгожданному концу: обсуждался вопрос о том, стоит ли подводить канализацию к деревеньке Хеттон-на-Пустоши, и споры то разгорались, то утихали. Среди четырнадцати присутствовавших на заседании членов совета сидел и Алберт Моулд; он был необычайно молчалив и все время грыз ноготь большого пальца, пряча свою тюленью голову в поднятый воротник пальто, которое он не снимал, чтобы не просквозило весенним ветерком, проникавшим сквозь ветхие стены, обшитые растрескавшимися деревянными панелями. Рядом с ним сидел его друг и коллега Джо Кордли, а через стол — неутомимый слуга народа контр-адмирал Тринг.

Молоточек председателя стукнул в последний раз, клерк, буркнув обычную фразу, объявил о закрытии заседания, не забыв, однако, упомянуть о дне и часе следующего. Послышался грохот отодвигаемых стульев, и члены совета, переговариваясь, стали расходиться. Все, кроме Алберта Моулда. Он встал вместе с Кордли у двери и, когда Тринг подошел к выходу, задержал его.

— Я б хотел сказать вам два слова, сэр, если вам это не обременительно.

Контр-адмиралу это было очень обременительно, ибо он торопился на стадион Среднего Сассекса, где его ждало поле для игры в гольф, но, прежде чем он успел придумать какой-нибудь предлог, чтобы уклониться от разговора, Моулд продолжал:

— Очень мне неприятно об этом с вами говорить, но ничего не поделаешь. Приходится. Я насчет этих самых панно для Мемориального зала.

— Ну; что там еще? — буркнул Тринг, недвусмысленно взглянув на часы.

— А вот что, сэр. Ведь уже добрых три месяца, как он их малюет, а, по моим скромным сведениям, до сих пор никто их в глаза не видел. Я знаю, разные люди пытались взглянуть, но их выпроваживали: панно свои он все время держит под замком. Так вот, сэр, нехорошо это и неправильно: ведь открытие-то зала на носу. Во всяком случае, два члена комиссии так мне и сказали. Словом, они просили меня пойти с ними и посмотреть.

— Как же вы, черт побери, будете смотреть панно, если они заперты?