На площади Виктории они вышли из метро и направились к главному вокзалу. В расписании значилось, что поезд в Халборо отходит через три минуты.

— Если я побегу, то успею, — забеспокоилась Кэрри. — Спасибо, Стефен, что пришел. До свиданья.

— До свиданья.

Они как-то неловко и торопливо пожали друг другу руки. Кэрри, точно вспугнутая утка, побежала, задыхаясь, мимо контролера по платформе. Стефен проследил за ней взглядом и, когда она села в поезд, повернулся и пошел. Выходя из вокзала, он столкнулся с мальчишками-газетчиками, которые, громко выкликая названия статей, тащили кипы раннего выпуска вечерних газет. Стремясь как можно скорее добраться домой, Стефен не обратил внимания на то, что они кричат, но, как ни далеко были его мысли, отдельные слова все же дошли до его сознания, и, наконец, он постиг их смысл. Он остановился, точно громом пораженный, и, словно во сне, с возрастающим ужасом и противным сосущим чувством под ложечкой прочел на стенде у газетного киоска:

СЕНСАЦИЯ В АКАДЕМИИ

Новый скандал с Чарминстерскими панно

Академик подает в отставку

4

Стефену казалось, что трамвай ползет нестерпимо медленно, пока он, пригнувшись к газете, сдвинув брови, читал и перечитывал плясавшие перед глазами слова. Было пять часов, когда он добрался до Кейбл-стрит, а там на углу, у автобусной остановки, его поджидал, шагая взад и вперед. Глин.

— Я подумал, что сумею перехватить тебя здесь. Дженни сказала, что тебя нет дома. — Глин помолчал, на секунду остановил на Стефене обеспокоенный, неуверенный взгляд и тотчас отвел глаза. — Пойдем выпьем.

— Я иду домой, — сухо сказал Стефен.

— Нет, подожди, тебе не стоит пока идти туда. — И Глин многозначительно посмотрел через плечо в конец улицы. — Я должен прежде поговорить с тобой.

Стефен помедлил — на его застывшем лице не отразилось никаких чувств, — затем, ни слова не говоря, направился вместе с Глином через дорогу в кабачок. В низкой комнате с земляным полом, посыпанным песком, было пусто, и, пройдя в угол, где стояла модель баркаса «Благие намерения», давшего название кабачку. Глин заказал две двойных порции грога. Видно было, что ему не по себе, но он держался с достоинством и даже слегка агрессивно. Лицо его раскраснелось, глаза горели почти как в былые дни. Когда им подали грог, он сказал:

— Выпей-ка. Я уже пропустил парочку, пока дожидался тебя. Немножко перебрал лишнее, но пусть это тебя не тревожит.

Стефен глотнул обжигающей жидкости. Чувство бесконечной горечи нахлынуло на него, но он напрягал все силы, стараясь не распускаться.

— Теперь ты все знаешь, — внезапно заговорил Глин. — Я взял твою «Хэмпстедскую пустошь» и отослал в Академию.

— Не спросив меня.

— А если бы я спросил, ты бы позволил?

— Нет… никогда.

Ответ прозвучал так резко, что Глин вскинул глаза на Стефена.

— Словом, я ее взял. И это не было сделано наобум. Прежде я поговорил с тремя членами комиссии — Стидом, Элкинсом и Прозеро, — все трое чертовски славные ребята и хорошие художники. Да не смотри ты на меня так! Во всяком случае, сделай одолжение, позволь мне объяснить, как все произошло.

— Говори же, бога ради.

Глин, который тоже был немало раздражен, еще больше покраснел и с трудом сдержал готовую сорваться с языка резкость.

— Можешь ругать меня, сколько душе угодно. Но запомни: я действовал из самых лучших побуждений. — Помолчав немного, он продолжал: — Заседание отборочной комиссии состоялось сегодня утром в одиннадцать часов. Ты, наверное, знаешь, как это происходит. Члены комиссии — во главе с председателем — сидят в креслах, поставленных полукругом в одной из галерей Берлингтонского дворца. Служители вносят одну за другой картины, ставят их на постамент, и члены комиссии голосуют. В случае одобрения поднимают руку или палец, в случае отклонения держат руки на коленях. Ну, должен тебе сказать, что в этом году картины были на редкость плохие — ничего интересного, кроме каких-нибудь двенадцати полотен, а все остальное — обычная мазня, серенькие пейзажи, цветы во всех видах и унылые портреты. В таких условиях комиссии приходилось быть особо снисходительной — ничего иного ей не оставалось делать, так как в противном случае выставку просто пришлось бы отменить.

Глин вновь умолк и провел рукой по волосам.

— Мы уже почти заканчивали просмотр, когда внесли твою «Пустошь», — по правде говоря, я специально так подстроил. И должен тебе сказать: после всего, что ей предшествовало, — тут Глин хватил кулаком по столу, — она действительно производила сильное впечатление. Воцарилась тишина, какая редко бывает в этой комнате. Мои коллеги так и впились в картину глазами. Я сразу понял, что они ошеломлены. Я поднял руку, а за мной и те трое, про которых я тебе говорил. Потом поднялась еще одна рука. И еще… словом, пять голосов — все из числа тех членов Академии, которые не оплевывают все новое, восхищаются Матиссом, Боннаром и Люрса и могут отличить хорошее от плохого.

Несмотря на свое решение слушать спокойно, Стефен почувствовал, как дрожь прошла по его телу, и он не сводил напряженного взгляда с собеседника. А тот продолжал:

— В конце комнаты сидит другая группа, они держатся всегда вместе. Это — старый сэр Мозес Стенсил, леди Дора Даунз, Каррингтон Вудсток и Мансей Питерс. Все это старая гвардия, и силу их мы всегда недооцениваем. Стенсил пишет только коров: он написал их больше, чем Купер, больше, чем Арпиньи написал овец; говорят, он держит свою любимицу — голштинскую корову — у себя в студии в Блюмсбери. А Вудсток — тот собачник, типичный здоровяк-сквайр, который запечатлел на своих полотнах, по-моему, всех охотничьих собак Англии и даже на заседания в Академию является в бриджах и белом галстуке; леди Дора занимается кенсингтонскими интерьерами — ты, конечно, видел репродукции в приложениях к рождественским номерам журналов; а Питерс — это просто Питерс. Тут я ничего больше не могу сказать. Я и не ожидал, что этой компании понравится твоя картина. Да кому нужно, чтобы она им понравилась? Тут двух мнений быть не могло. Однако я не беспокоился. Есть такое неписаное правило: если хоть один академик голосует за картину, все остальные автоматически соглашаются с ним. Итак, я уже был уверен, что все в порядке, как вдруг поднялся Стенсил, просеменил к постаменту, покачал головой и, повернувшись к нам, сказал:

«Я искренне надеюсь, что комиссия вспомнит о своей ответственности перед нацией, прежде чем высказать благоприятное суждение об этой работе».

Вообще-то не было случая, чтобы кто-либо выступал с речью по поводу какой-нибудь картины, и потому все смутились и в комнате воцарилось молчание. Тут вылезла леди Дора:

«Это, конечно, безобразно новаторское полотно».

«Ну и что же в этом плохого? — спросил я. — Нам нужна свежая кровь».

«Только не такая, — возразил Вудсток. — Это совсем не то, что нам надо».

Эта маленькая перепалка приостановила голосование, и Стенсил, продолжавший стоять у твоей картины, посмотрел на меня:

«Вам нравится эта живопись, мистер Глин?»

«Очень».

«А вы не находите, что картина слишком темна и непонятна?»

«Нисколько».

«В таком случае, может, вы будете любезны объяснить мне, что означают эти многочисленные черные тени в нижней ее части?»

«Это идут люди».

«Неужели я так выгляжу, когда иду по Пикадилли?»

«Возможно, и не так. Эти люди моложе вас».

«Вот как. Благодарю за напоминание о моей древности. А что это за экипаж слева на переднем плане?»

«Это тележка уличного продавца, запряженная ослом».

«Ничего подобного, — вмешался Вудсток. — Разве это осел? Вы только посмотрите, какие у него бабки».

«Но это же не цветная фотография, хотя, по-видимому, только такая манера письма вас и устраивает. А здесь передано настроение — и с большим чувством».

«При таком варварском рисунке?»

«Это сделано намеренно и говорит о большом мастерстве. Неужели вы считаете это произведение хуже тех рабски подражательных полотен, которые многие из нас представляют из года в год, старательно копируя натуру?»