С письмом в руке Стефен присел на койку. В другое время эта весточка из дома, пожалуй, не произвела бы на него такого глубокого впечатления. Он знал о тяжелой болезни леди Броутон, а его чувство к Клэр никогда не перерастало за рамки чисто братской привязанности. Но здесь, в этой отдаленной обители, в непривычной обстановке, ослабевший от болезни Стефен, получив эти два известия (одно о смерти, другое о предстоящем браке Клэр, да еще с кем — с Джофри, подумать только!), почувствовал себя еще более одиноким, почувствовал себя изгнанником, отторгнутым от всего, что было ему когда-то дорого и могло бы и сейчас принадлежать ему по праву. Короткое, сухое письмо Каролины, полное невысказанной горечи и упреков, которые читались между строк, заставило Стефена еще острее ощутить свою обособленность, осознать, что он не такой, как все, и не может быть в ладу с отчим домом, со своими близкими, с обществом.

Проходили недели, и силы Стефена восстанавливались. Его не тянуло за ограду монастыря — скалы, горные сосны не пробуждали в нем интереса. Он свел дружбу с ребятишками Пьера — рабочего, который доставил его в монастырь, — и частенько катал их на своем велосипеде. Он помогал престарелому брату Людовику в саду и играл в мяч со служками в часы их отдыха. Это были очень молодые, веселые ребята; почти все они принадлежали к солидным буржуазным семействам Гаронды и окрестных городов. Отчасти, быть может, потому, что Стефен был гость, да еще иностранец, они наперебой оказывали ему всевозможные знаки внимания не без тайной мысли обратить его в свою веру, что хотя и не достигало цели, но вместе с тем трогало и забавляло Стефена. Они всей душой были преданы своему делу и в часы, свободные от молитвы, охотно выполняли любую физическую работу — трудились не покладая рук на благо любимой общины.

Однажды во время игры в мяч кто-то из них полушутя, полусерьезно сказал Стефену:

— Мсье Десмонд… ведь вы художник, почему бы вам не написать что-нибудь для нашей церкви?

Стефен внимательно поглядел на говорившего.

— Пожалуй, вы правы, — задумчиво произнес он.

Такая мысль не приходила ему в голову. Теперь он сразу увидел в этом отличный способ выразить монастырю свою благодарность — не только на словах, но и на деле — за доброе отношение, которое он здесь встретил. К тому же вынужденное безделье уже начинало тяготить его.

В тот же вечер он заговорил об этом со своим другом преподобным Арто. Предложение Стефена пришлось тому по душе, и он обещал поговорить с настоятелем. Сначала настоятель выразил сомнение. Правда, внутренняя отделка часовни еще не была закончена, но сооружение это, в которое было вложено столько труда, стало чрезвычайно дорого его сердцу. Правильно ли он поступит, отдав свое детище в руки безвестного художника, чьи полотна хотя и обладают какой-то странной притягательной силой, но, по-видимому, не вполне укладываются в общепризнанные канонизированные рамки? Наконец вера, которой он руководствовался во всех своих поступках, продиктовала ему решение. Он послал за Стефеном.

— Скажите, сын мой, что вы предполагаете написать?

— Мне хотелось бы написать фреску над алтарем на задней стене апсиды.

— На религиозную тему?

— Разумеется. Я думал о Преображении. Так, чтобы часовня была как бы освещена изнутри.

— Вы уверены, что вам удастся создать нечто такое, что мы могли бы одобрить?

— Я постараюсь. Но у меня нет красок и нет достаточно больших кистей. Вам придется приобрести это. И довериться мне. Но если вы согласны, я обещаю сделать все, что в моих силах.

На следующее утро двое монахов отправились в Гаронду и возвратились под вечер с многочисленными пакетами в оберточной бумаге. Тем временем служки воздвигали легкие деревянные леса позади алтаря. На следующее утро, как только рассвело, Стефен взялся за кисть с тем волнением, какое он всегда испытывал, принимаясь за новую работу.

Но сейчас состояние его было не совсем обычным. Он был еще слаб, перенесенная болезнь давала себя знать, его мозг, казалось, дремал, погруженный в безмятежный, ленивый покой. Он еще не обрел душевного равновесия, и слезы легко подступали у него к глазам. Атмосфера храма, заунывное пение монахов, чувство отрешенности от мира — все это задевало в его душе какие-то неведомые дотоле струны. И хотя у него не было никаких моделей, краски ложились на полотно с легкостью, удивлявшей его самого, ибо обычно всякий раз, как он приступал к воплощению нового творческого замысла, именно первые часы работы требовали от него предельного напряжения сил. Он сразу очертил в центре полотна фигуру Христа в белом одеянии, окруженную лучезарным облаком, и тут же стал набрасывать силуэты Моисея и Илии.

Работа с такой же легкостью продолжала подвигаться и дальше, и временами у Стефена появлялось странное Ощущение, как бы недоверие к самому себе: что, если он не претворяет в жизнь свой собственный творческий замысел, а бессознательно подражает старым мастерам, воспроизводя их композиции на религиозные сюжеты? Он писал темперой, и его краски, обычно столь глубокие, порой яркие, казались непривычно жидкими и приглушенными, рисунок приобретал подозрительно условную, традиционную форму. Однако горячее одобрение общины, которое все росло и росло, рассеяло его сомнения.

Сначала за его работой наблюдали с опасением, почти с тревогой. Но вскоре тревога сменилась открытым восхищением. Часто, оборачиваясь, чтобы помыть кисти, он ловил устремленный на его творение упоенно-восторженный взгляд какого-нибудь послушника, пришедшего в часовню якобы для того, чтобы преклонить колена, в действительности же просто впавшего в соблазн, именуемый любопытством. Разве все это не должно было укрепить веру Стефена в себя? И, наконец, разве он не задался целью угодить монахам?

Фреска, занимавшая все пространство стены над алтарем, была закончена к концу третьей недели, и, когда убрали леса, община собралась в часовне и на этот раз уже громко выразила свое одобрение.

— Сын мой, — сказал настоятель Стефену. — Теперь я вижу, что вас направило к нам само провидение. В память вашего пребывания вы оставили нам дар, который переживет всех нас. Теперь уже мы в неоплатном перед вами долгу. — Помолчав, он продолжал: — Завтра мы отслужим большую мессу, дабы освятить вашу работу. И хотя вы не принадлежите к нашей церкви, я все же надеюсь, что вы порадуете нас своим присутствием на богослужении.

Наутро на алтаре зажгли все свечи, и он засиял, украшенный цветами. Настоятель в белом облачении служил мессу вместе с преподобным Арто. Монахи пели. Стефен сидел на хорах, и его фреска, освещенная мерцающим пламенем свечей, окутанная таинственным дымом кадильниц, казалась ему прекрасной. Никогда еще ни одно его творение не имело такого успеха.

После мессы состоялась торжественная трапеза. Было подано местное вино, которое неожиданно оказалось столь хмельным, что Стефен решил прогуляться в деревню, чтобы хоть немного прояснилось в голове.

Вернулся он, когда уже вечерело, и в дверях увидел преподобного Арто, который как-то странно поглядел на него.

— У вас гость. Он приехал за вами. Говорит, что должен увезти вас в Париж.

Стефен направился к себе в келью. На его постели, в пальто и в шляпе, полулежал, опираясь на локоть, Пейра и яростно попыхивал трубкой. Когда Стефен вошел, он стремительно вскочил и расцеловал его в обе щеки.

— Что такое с тобой было? Где ты скрывался? Я тысячу раз пытался разыскать тебя, и все напрасно. И сейчас совершенно случайно получил твой адрес на улице Кастель. Зачем ты замуровал себя здесь?

— Я тут пишу. — Стефен улыбался, он все еще не мог опомниться от неожиданности: перед ним Пейра!

— В этом-то весь и ужас, — сказал Пейра, свирепо нахмурившись и напуская на себя суровость. — Пока я тебя тут ждал, они потащили меня в свою церковь. Какую ужасную дрянь ты там намалевал, cher ami! [37] Какое жалкое подражание дель Сарто! Какое чудовищное переписывание Луини! Им, конечно, нравится эта гадость, и теперь они столетиями будут преклонять перед ней колена, но тем не менее это непростительная мазня и позор для тебя, особенно теперь…

вернуться

37

милый друг (франц.)