Кэрри давно взяла себе за правило никогда не говорить о матери, но, став за последние годы мягче и общительнее, она после минутного раздумья рассказала брату о свалившейся на них напасти. Эксцентричность Джулии за последнее время стала поводом для серьезных огорчений. Поскольку дела пошатнулись и ей приходилось урезывать себя кое в чем, она стала еще реже бывать в Стилуотере, отсутствуя порою по неделям и оставляя родных в полном неведении относительно места своего пребывания. Прежде она чувствовала себя хорошо только на каком-нибудь удаленном от моря курорте, где, наслаждаясь праздностью, могла пить по утрам лечебные воды, а под вечер, надев шляпу с перьями и великое множество бус, сидеть в картинной позе где-нибудь под пальмой во дворе «Гранд-отеля», поближе к оркестру, и слушать Штрауса, Бизе и Эйми Вудфорд-Финден. Но теперь ее ипохондрия, так же как и странности, усилилась, и от обычных врачей, которые хоть и потакали ее причудам и капризам, но по крайней мере удерживали ее в рамках благоразумия, она постепенно перешла к хиромантам, знахарям и шарлатанам. Сейчас она, кажется, поселилась в «Пастушьей роще», лечебном заведении одного восточного мистика, исповедующего своеобразную форму теософии, в основе которой — насколько известно Каролине — лежит слово «карма». Все это ужасно, ужасно! Правда, у Джулии есть свой небольшой капитал, однако этих средств, конечно, недостаточно, чтобы поддерживать подобный образ жизни. Впрочем, так ли это — никому не удалось выяснить, ибо она стала еще более замкнутой, во всяком случае, еще реже спускается на землю, чем раньше. Она живет в своем особом, вымышленном мире, из которого ни война, ни отсутствие Стефена, ни затруднения, испытываемые настоятелем, ни даже смерть Дэви не смогли ее вырвать.
В эту минуту прозвучал гонг, оповещая о втором завтраке. Во время еды, которая, как и предсказывала Каролина, была простой и скверной (подавала ее без всяких церемоний неуклюжая Софи), да и потом, когда они обходили сад и Каролина объясняла брату, как она управляется с делами при наличии одного лишь работника, приходящего только летом на несколько часов, и мальчика, нанимаемого по субботам, Стефен всячески старался приободрить сестру. С самого детства между ним и Каролиной не было особенной любви. Ее ревность и обида на то, что отец больше привязан к сыну, душили в зародыше все попытки наладить отношения, которые предпринимал Стефен. Но сейчас несчастья сломили Каролину, ей хотелось опереться на помощь близкого человека.
В четыре часа пополудни приехал настоятель. Он спокойно поздоровался со Стефеном, пристально оглядел его и тут же отвел глаза в сторону, словно не желая видеть, что сделали с его сыном эти годы скитаний. Он ни о чем не спросил его и молча прошел в библиотеку, где уже пылал яркий огонь и был приготовлен Каролиной чай с поджаренным хлебом.
— Приятно посидеть у огня в такой ветреный день! — Нагнувшись, настоятель протянул руки к пламени, и в отблесках его отчетливо проступили морщины скорби, которые дотоле не были заметны на лице Десмонда старшего. — Надеюсь, ты хорошо доехал.
— Очень. Я сошел в Гиллинхерсте и прогулялся пешком.
— Вот как. — И, помолчав немного, настоятель добавил: — У нас теперь, пожалуй, не те возможности, что прежде, но мы постараемся, чтоб тебе было удобно.
Настоятель был необычно сдержан, и уже по одному этому видно было, какого огромного напряжения стоит ему встреча с сыном. Раздираемый между отеческой любовью и боязнью новой беды, он жаждал прижать Стефена к сердцу, однако, наученный опытом прошлого, не смел. Весь облик сына — эта борода и одежда, замкнутое, похожее на маску лицо — возбуждал в нем опасения. Постоянное крушение надежд породило в настоятеле смутный страх перед чем-то новым и непредвиденным, что способно навлечь на всю их семью еще больший позор.
Однако он решил держаться спокойно и естественно. Когда поднос с чаем и чашками был убран, он провел рукой по каминной доске и, взяв голубую вазу, вытряхнул ее содержимое на стол.
— Последнее время мы мало занимались раскопками, но недавно удалось найти вот это.
Стефен внимательно осмотрел монеты.
— Они производят впечатление очень старинных.
— Харрингтоновский фартинг — не великая находка, но две другие — стоящие.
— Одна из них — пенни «Большой крест»? — догадался Стефен, призвав на помощь свои юношеские познания. — Тринадцатый век?
— Правильно. — Очень довольный, настоятель пригнулся поближе к сыну. — Эпоха Генриха Третьего… примерно тысяча двести пятидесятый год. Видишь, хоть перекладины креста доходят до самого края монеты, однако форма у них вполне законченная, а не обрубленная. А вот это — и он протянул сыну другую монету — моя последняя находка. И не такая уж плохая… Я нашел ее на Северном кургане. Можешь определить, что это?
Стефен внимательно вгляделся в тоненький, как бумага, диск, от души надеясь, что сумеет правильно угадать.
— Не «Благородная роза», случайно?
— Почти угадал. «Медаль архангела». Она была выпущена вскоре после «Благородной розы». На оборотной стороне видны очертания корабля, а на лицевой — архангел Михаил. Ее давали больным золотухой. И чеканили с этой целью вплоть до царствования Карла Первого.
Подержав монетки в руках, Стефен вернул их отцу. Затем, что-то вспомнив, сунул руку во внутренний карман куртки и вытащил два пакетика — покупки, которые, следуя какому-то безотчетному побуждению, он сделал в Лондоне. Один пакетик он дал отцу, а другой — Каролине.
— Что это?
— Ничего особенного, отец. Но я надеюсь, вам понравится. И тебе тоже, Кэрри. Я так давно вас обоих не видел, что мне захотелось привезти вам что-нибудь — в знак примирения.
Бертрам, подавляя дурное предчувствие, посмотрел на Стефена, потом на пакетик — так, точно он жег ему ладонь. Но Кэрри уже вскрыла свой и, ахнув от удовольствия и удивления, вынула из ватки старинную золотую брошь с аквамаринами.
— Ох, Стефен, какая прелесть! У меня давно не было такой чудесной вещицы.
Настоятель смотрел, не отрывая глаз, на брошь, которую Каролина тут же приколола к платью. Медленно, словно боясь увидеть что-то страшное, он принялся разворачивать свой подарок. Это был часослов, подлинник Х века, почти бесспорно работы Винчестерской школы, самой оригинальной и изысканной во всем средневековье, — вещь, о которой настоятель мечтал всю жизнь.
— Это… это же времен Каролингов… — заикаясь, пробормотал Бертрам и умолк, глядя на сына.
— Не смотрите на меня так, отец. — Стефен улыбнулся с легкой иронией, граничившей с горечью. — Уверяю вас, эту книгу я добыл самым честным путем.
— Ты… ты купил ее?
— Конечно. Я нашел ее у Добсона.
— Но… как же ты осилил такую покупку?
— Мне посчастливилось продать две картины на выставке.
— Милый мой мальчик… значит, кто-то купил твои картины? — Лицо настоятеля залил такой яркий румянец, что на него жалко было смотреть. В глазах его заблестела влага. Этот неожиданный успех, да еще на поприще искусства, которое всегда вызывало его неодобрение, пробудил в нем остатки гордости и доставил бесконечное удовольствие. Он несколько раз повторил, словно стараясь втолковать себе: — Значит, ты продал свои картины. — Затем, взглянув на подарок, добавил дрогнувшим голосом: — Я глубоко… глубоко тронут твоим вниманием.
Бертрам мог бы сказать и еще, но не сказал: он видел, что Стефену это неприятно. Однако, покончив с легким ужином, он не раз в течение этого вечера брал в руки маленькую книжечку и задумчиво, бережно перелистывал ее тонкие странички. Неужели все, в конце концов, обернется хорошо? Правда, Стефен уклонился далеко в сторону от того праведного пути, к которому его готовили. И сейчас трудно положиться на него, особенно если вспомнить ужасные рассказы Хьюберта о его беспутном образе жизни, вспомнить его своенравие и постыдное поведение во время войны. Но в нем должно, должно быть что-то хорошее. По натуре он всегда был открытым и добрым, а теперь стал старше и обязан же, наконец, подумать о том, чтобы остепениться.